— Скажите пожалуйста!.. но чем же вы объясните такое явление? вероятно, оно откуда-нибудь занесено сюда, потому что не может быть, чтоб здесь были какие-нибудь причины жаловаться… Везде, где я был, передо мной проходили всё лица совершенно довольные.
— Из Новгорода, Максим Федорыч, из Новгорода… Поверьте, что это все старая новгородская кляуза действует!..
— Гм… стало быть, здешний народ стоит на довольно высокой степени развития? — замечает Голынцев, вспомнив о Марфе Посаднице.
— О да! с этой стороны я могу почесть себя совершенно счастливым! я могу сказать, что имею дело с людьми развитыми, и если бы не ябедничество…
— Однако ж надо бы принять меры против распространения этого зла, ваше превосходительство… Я, с своей стороны, готов содействовать!
— Я, с своей стороны, полагаю, ваше превосходительство, что для уничтожения этого зла необходимо между народом распространить «истинное просвещение»…
— То есть как это истинное просвещение… грамотность, хотите вы сказать?
— О нет, упаси боже! грамотность-то именно и распространяет у нас ябедников…
— Гм… да! я понимаю вас! вы хотите сказать, что если бы не было грамотных, то некому было бы просьбы писать? Так, кажется?
— Точно так, ваше превосходительство!
— А что вы думаете: ведь в этом много правды! несомненно, что тогда административная машина упростилась бы чрезвычайно… ну, и сокращение переписки… Однако мне весьма бы любопытно знать, что вы разумеете под «истинным просвещением»?
Генерал задумывается; он хочет выразиться как-нибудь аллегорически, упомянуть про невинность души, про доверчивость, про веселое и безгорестное выражение физиономии и другие несомненные признаки «истинного просвещения», но так как в ораторском искусстве он никогда не имел случая упражняться (потому что и вообще в России искусство это находится в младенчестве), то весьма естественно, что мысли его путаются и в голове его поднимается такой сумбур, для приведения которого в порядок необходимо было бы учредить целое временное отделение с тремя столами, из коих один заведовал бы невинностью души, другой — доверчивостью и т.д. Дарья Михайловна замечает это и спешит выручить супруга своего из беды.
— Ah, messieurs, vous aurez encore tout le temps de causer affaire! — замечает она, очаровательно улыбаясь.
— Это правда. Мы, ваше превосходительство, были очень неучтивы перед Дарьей Михайловной! — говорит Максим Федорыч и потом снова прибавляет, указывая на поезд: — Mais regardez, comme c'est joli!
Однако виднеется уже и цель поездки: одноэтажный серенький домик, в котором устроено все нужное для принятия гостей. Неподалеку от дома генеральскую тройку обгоняют сани, в которых сидят Загржембович, Семионович и Разбитной, то есть сок крутогорской молодежи. Разбитной восседает на облучке, и в то время, как тройка равняется с санями Дарьи Михайловны, он старается держать себя как можно лише и вместе с тем усиливается смотреть по сторонам и разговаривает с своими спутниками, чтоб показать, что он лихой и все ему нипочем.
В небольшой зале уже накрыт стол и батальонная музыка играет весьма усердно. Хотя это дело обыкновенное и всем давно известно, что батальон вместе с кузницей и швальной непременно обладает и полным бальным оркестром музыки, но Максим Федорыч считает долгом прямо изумиться.
— Да у вас тут целый оркестр! — говорит он Дарье Михайловне, — mais… c'est tres joli!
За обедом начинается тот же милый, летучий разговор, которого образчики приведены в предыдущей главе, с тою разницею, что теперь он непринужденнее и вследствие этого еще милее. Дарья Михайловна ни на шаг не отпускает от себя дорогого гостя. За общим шумом и говором между ними заводится интимная беседа, в которой Дарья Михайловна открывает Максиму Федорычу все тайные сокровища своего ума и сердца. Беседа, разумеется, ведется на том милом французском диалекте, о котором наши провинциальные барыни так справедливо выражаются «этот душка французский язык».
— Если кто хочет найти доступ к сердцу женщины, тот должен постучаться в двери ее воображения, — утверждает Максим Федорыч.
— Вы думаете?
— Я совершенно в этом уверен… Кто произносит при мне слово «воображение», тот вместе с тем произносит и слово «женщина», и наоборот…
— А я думаю, что на бедных женщин клевещут, говоря, что у них воображение развито на счет сердца… возьмите, например, чувство матери!
— О, чувство матери — это так! — c'est sublime, il n'y a rien a dire! но я не об нем и говорю… Мы возьмем женщину, свободную от всяких такого рода отношений, женщину, созданную, так сказать для того, чтоб только любить… madame Beausent, например?
— Но я вам могу указать против этого на Марту, на Лукрецию Флориани…
— И все-таки я утверждаю, что все эти героини именно потому и оказались слабы сердцем, что в них слишком развито было воображение.
Дарья Михайловна задумывается.
— Нет, вы не знаете женщин! — говорит она положительно.
— Oh, mais je vous demande pardon, madame!.
— Нет, потому что вы отнимаете у женщины ее лучшее сокровище — сердце!.. А впрочем, я и забыла, что вы мужчина…
— А все-таки главное в женщине — это ее воображение…
— Вы странный человек, мсьё Голынцев; вы хотите уверить меня, что постигнули женщину… то есть постигли то, что само себя иногда постигнуть не в состоянии…
— Oh, quant a cela, vous avez parfaitement raison, madame!
— Читали ли вы Гетевы «Wahlverwandtschaften»?
— О, как же!
— Помните ли вы там одно место… ту минуту, когда Шарлотта, отдаваясь своему мужу, вдруг чувствует… скажите: сердце ли это или воображение?
Максим Федорыч безмолвствует, потому что, признаться сказать, он в первый раз слышит о Шарлотте, да сверх того и вопрос Дарьи Михайловны слишком уж отзывается метафизикой.